Отправляет email-рассылки с помощью сервиса Sendsay
  Все выпуски  

Книжные новости в Русском Журнале Круг чтения


Служба Рассылок Subscribe.Ru проекта Citycat.Ru
Русский Журнал. Круг чтения
Все дискуссии "Круга чтения"
Новости Электронных Библиотек


Александр Агеев
Голод 50
Практическая гастроэнтерология чтения

Ну вот, августовское "Знамя" выложили в новом "Журнальном зале", и теперь можно написать, как и обещал, о странной статье Евгения Ермолина про Тимура Кибирова.

Появилась она в одной из самых удачных рубрик этого журнала - в "Nomenclatur'е", у которой своя занятная история. Журналы ведь как люди - у них тоже есть свои привычки и предрассудки (иногда пышно называемые "традициями"), свои идиосинкразии и фобии. В частности, в "Знамени" очень долгое время действовал прямой запрет на монографические статьи (то есть на статьи в жанре "литературного портрета"). Когда я туда пришел, причин этого запрета уже даже никто и не объяснял, просто говорили: "Мы не печатаем монографических статей", - и точка. Точно так же, без объяснения причин, "Знамя" не печатает "бесед" и интервью (на моей памяти было сделано только одно исключение - году в 1993 Бакланов и Людмила Сараскина публично пообщались с Григорием Явлинским, который зазывал интеллигенцию во в! ласть.)

Без интервью "толстый журнал" и впрямь может обходиться, но "литературный портрет" - жанр для критики базовый, и без него отделу критики было нелегко, приходилось иной раз с порога отказываться от качественных статей. Но вот так вот взять и просто отменить давно задекларированную привычку и вернуться к общей практике ведь нельзя ни человеку, ни журналу - самолюбие не позволяет. Для этого надо придумать что-то особенное, эксклюзивное, "фирменное". Так и появилась в "Знамени" "Nomenclatura" - вроде бы все тот же "литературный портрет", но специфический - ироническая "Номенклатура" (ведь не "Элита" же) сама собой направляла авторов в полемическое русло, отсекала юбилейную благость и гасила соблазн живописать "творческий путь". Словом, "Nomenclatura" была задумана как место, где литературному "генералу" ("тайному советнику") можно было предъявить пресловутый "гамбургский счет".

И вот дошла очередь до Тимура Кибирова, а почему написал про него Евгений Ермолин (человек явно "из другой колоды") - не знаю. Может быть, сам предложил, а может быть, так редакции показалось интереснее - чужак может увидеть что-то, незаметное "своему".

Ну, Ермолин, так Ермолин - как-никак прошлогодний "луч света" (лауреат Антибукера по критике), многолетний автор основательной и полезной библиографии в журнале "Континент". Некоторые коллеги, знаю, его активно не любят, но я как-то привык еще с перестроечных времен (Ермолин печатал тогда очень даже неплохие статьи в "Неве") относиться к нему с интересом и уважением.

Так вот, Ермолин Кибирова любит, относится к нему, можно сказать, со всей нежностью, какую может позволить себе критик. Ближе к концу статьи об этом сказано прямо: "Кстати о себе. Внимательный читатель, наверное, понял, что эта моя статья - тоже сплошное объяснение в любви к поэту. В лирической исповедальне Кибирова как-то и мне трудно удержать за пазухой это чувство, выдержавшее все испытания 90-х годов". Правда, сразу же после этого признания следует: "Но когда приходит время подвести итоги, необходимо сказать и что-нибудь простое и суровое".

"Простое и суровое" заключается в том, что авторская любовь к Кибирову выдержала "все испытания 90-х годов", а сам поэт, в сущности, их не выдержал. Потому и в ермолинской любви прорывается откровенная жалость, а в анализе - снисходительность.

Но по порядку. На первой же странице Ермолин пишет, что в Кибирове его всегда волновала "...рифма с историей. Его диалог с эпохой и средой. Хотите или нет, а именно он наиболее открыто и непосредственно свидетельствовал в последние пятнадцать лет о том духовном опыте, который имеет не только личное значение".

Дальше следует рассуждение о "двух Кибировых", которые плохо совмещаются в сознании автора: "Один Кибиров - молодой да ранний. Гениальный. Громкий. Звонкий. Патетический. Небрежный. Иронический. Собравший в себя, как в фокус, замечательное культурное брожение рубежа 80-90-х годов. Общий любимец, гений в мнении тогдашней продвинутой публики... Другой - подувядший виртуоз. Притихший. Камерный. Далекий от бурь и гроз. Мастер интимной лирики. Типичный "младший поэт". Его еще помнят - но скорее по инерции". А может, - продолжает размышлять Ермолин, - это просто "в молодости все гремело и шумело. А к зрелости утряслось, успокоилось. Выяснило. Пришло время опыта и мудрости".

Но через пару-другую примирительных строк критик обрушивает на читателя самую заветную свою, должно быть, мысль, от которой потом и танцует в анализе кибировского "творческого пути": "Стихи Кибирова - наверное, самый яркий знак случившейся с его поколением катастрофы. Тот духовный кризис, тот губительный надлом, который мы пережили в 90-е годы, отразился в поэзии Кибирова, как в зеркале". Тут же Ермолин и соломки подкладывает: "Предвижу брюзжание записных социофобов: разве должна поэзия говорить от имени каких-то там "мы"? Возьму в союзники самого Кибирова. У него это местоимение мелькает сплошь и рядом".

Соломка, однако, положена на пустом месте: уж и не знаю, "социофоб" я или "социофил", но местоимение "мы" меня нисколько не задело, а задели, натурально, "катастрофа", "духовный кризис" и "губительный надлом", который, оказывается, наше поколение (мое, Кибирова, Ермолина) пережило в 90-е годы.

Ответственно заявляю: клевета. Вот как раз с нашим-то поколением ничего такого - ни катастрофы, ни духовного кризиса, ни тем более "губительного надлома" (экая пошлая красивость) - не случилось. Все эти процессы, может быть (не уверен), происходили со старшими поколениями, а вообще-то были характерны главным образом для низового, массового сознания. Это там, где "духовную жизнь" заменяют обычаи и стереотипы, была полная катастрофа и смута, неожиданный и потому страшный крах всех привычных устоев. А думающие и ответственные люди нашего поколения даже перестроечной эйфорией не очень-то заражались, и вовсе не были мы поколением, как пишет Ермолин, настроенным "на предельно радикальное духовное обновление, без оглядки и компромиссов".

То есть против того, чтобы все российское население "радикально духовно обновилось" за какое-то десятилетие, мы, натурально, ничего не имели. Но точно знали, что этого ни при каких, даже самых благополучных условиях, не произойдет, потому что произойти не может. А радикально "духовно обновляться" самим как-то и нужды не было. Я уж не говорю - упаси боже - о коммунистических и общинно-социалистических иллюзиях (с ними я еще в подростковом возрасте легко распрощался). Но и позже - ну, не припомню я за собой никаких особенных иллюзий ни по поводу ближайшего будущего России, ни по поводу качества ее и высших, и низших слоев (какое же качество после семидесятилетней тоталитарной обработки), ни по поводу совершенно неизбежного неблагообразия "переходного периода".

Сейчас, я смотрю, вообще стал складываться радужный миф о временах "перестройки и гласности" - дескать, то было время великих надежд и стремлений, и все как один чаяли светлого преображения России едва ли не в одночасье, и все в безумных количествах потребляли изящную словесность. А потом, понимаешь, пришли 90-е годы и все опошлили: катастрофа, духовный кризис и губительный надлом.

Слов нет - время было веселое, его наступление как раз и предотвратило тихую "катастрофу", которая уже начала пожирать наше поколение к началу перестройки, но и тогда трезвость нам, в общем, не изменяла. Сошлюсь на себя - не из самовлюбленности и не из-за того, что больше не на кого, - а просто потому, что свои тексты под рукой. Летом 1989-го - самый разгар перестроечной эйфории - тиснул я в местной ивановской газете статеечку под названием "О вреде литературы". Посыл там такой был - дескать, принесли свежие журналы, смотрю я на их тиражи ("Новый мир" - 1 629 000; "Знамя" - 980 000; "Дружба народов" - 1 135 000; "Юность" - 3 100 000) и пишу: "Надо бы радоваться - страна бьет рекорды по тиражам периодических изданий, подтверждает звание "самой читающей" в мире. "Там, у них" никогда ничего подобного не было. Но что-то мне нерадостно, хотя вся моя жизнь не только связана с литературой, но и в определенной степени зависит от нее. Чем лучше литературе, чем больше ее читают! , тем лучше и мне... Но - еще раз повторю - нерадостно мне от этих бешеных, фантастических тиражей. Ведь это с ума сойти - вся страна читает! Когда же она работает?"

Дальше я задавался вопросом, кто же эти новые читатели, вздувшие тиражи до поднебесья. По тогдашнему моему раскладу выходило, что значительная их часть - "те, кто поменял одно транспортное чтение на другое. Сегодня они так же читают "Доктора Живаго" (правда, с некоторым недоумением) или "Верного Руслана", как вчера читали Сименона, Пикуля, шведский, польский, английский и т.п. детектив. Завтра они, не ощутив особой разницы, вернутся к Пикулю и Сименону". Другую часть я называл "проснувшимися", разбуженными перестройкой. И спрашивал: "Но неужели для того только разбудила их перестройка, чтобы они тут же схватились за книжку "Нового мира" с "Доктором Живаго" или "Факультетом ненужных вещей"? А дальше подозревал их в наркомании: "Литература, как это всегда было в России, превращается в некий наркотик для "лучших" людей... То, что состав этого нового наркотика - правда, дела не меняет. Не все ли равно, от чего "балдеть" - от истины или от лжи. Жизнь-то не мен! яется". А в конце выражал свои скромные пожелания: "Я хочу только, чтобы разница между литературой и жизнью осознавалась читателями - новыми и старыми - несколько острее, чем это было всегда в России. И чтобы чувство недовольства жизнью, которое неустанно будит в нас литература, не замыкалось на самоудовлетворении, а давало какой-то, хоть малый импульс к изменению - не мысли, не сознания, не духа - а той дырявой крыши, под которой все мы "зачитываемся". Хочу, чтобы литература стала, наконец, тем, чем быть она предназначена - искусством слова".

То есть, грубо говоря, какая же тут к черту катастрофа и губительный надлом? Как я хотел 12 лет назад, так и вышло - хотя бы некоторая часть активного населения бросила наркотическое, от пустоты, чтение и взялась латать худую российскую крышу. Хотя я лично вместе с литературой и литераторами заплатил за это понижением социального статуса. Но и к этому был вполне готов, и по сей день считаю, что за поворот страны к норме это была еще небольшая цена.

А уж то, что 90-е годы будут периодом тяжким и тоскливым, уже очень многие говорили со спокойным стоицизмом (было ради чего потерпеть) в самом их начале. Опять же на себя сошлюсь для быстроты: в начале 1991 года, под скрежет вильнюсских танков, написал я для парижского "Синтаксиса" статью под названием "Зимние стансы в прозе". Последняя главка там называлась "Неделя просвещения" (есть такой рассказ у Булгакова, а я-то имел в виду, что вся наша "гласность" - всего лишь "неделя просвещения", как бывают "недели взаимной вежливости" продавцов и покупателей). Она маленькая, потому вставлю ее сюда целиком, чтобы понятнее было настроение и уровень ожиданий нормального человека в преддверии 90-х:

"Сосед по лестничной площадке, пенсионер-вольнодумец, шепотом пересказывает мне на ухо содержание "секретного" доклада Хрущева. Мои студенты-пятикурсники с легким азартом хоронят "социалистический реализм" и не одобряют Горького, неудачно пошутившего насчет врага, который не сдается. Коллеги - доценты и профессора, собравшись в курилке, увлеченно сбрасывают Ленина со всех пьедесталов и ядовито прохаживаются по адресу преступной партии, из которой только что вышли. Рядом аспиранты сурово судят Бердяева за непреодоленную "розовость", а также цитируют Хайека и Фукуяму из последних номеров философского журнала.

Прошумела "неделя просвещения" - шесть лет непрерывной эскалации "гласности".

Итог, подведенный накануне неизбежного "дня седьмого" - каждый поднялся на ступеньку, и первые последним так же далеки и враждебны, как и шесть лет назад. Понятно, что я не о тех немногих, кому некуда было подниматься. Впрочем, и они имели возможность обогатиться неким новым знанием, - оценить, например, степень действительного влияния свободного слова на умы, сердца и поведение своих соотечественников.

И что же? Можно, пожалуй, сказать, что влияние это было столь же огромно, сколь и ничтожно.

С одной стороны, образовался довольно приличный рынок информации, потенциально доступной всем, с другой - цена правды на этом рынке по-прежнему выше цены свободы. Миф о единственной, ослепительной, достающейся герою целым рядом великих подвигов правде не поколеблен, имя ее - на всех знаменах и на всех устах. Она - огромное, румяное яблоко раздора, вокруг которого крутится перманентная резня, грызня и потасовка. Понятно, что это яблоко, даром что оно из папье-маше, не достанется никому. Разве что придет, как бывало, милиционер, и отнимет. Тогда будет опять не драка на рынке, а газета "Правда" в каждом доме. А в сущности, правда - это то, что похоже на меня и мои мысли, и борьба за правду - это борьба за монополию. Значит, разоряются мелкие фирмы, становятся банкротами психи-одиночки, торгующие экзотическим товаром, и на месте живописных лавочек воздвигается супермаркет со знакомым шрифтом на фронтоне: "Правда". А напротив - точно такой же убедительный с надписью: "Вся ! правда", а несколько поодаль третий, и на нем неотразимое: "Ничего кроме правды".

А зачем мне монополия? Как это зачем? Вы только гляньте на эти рожи напротив. Вы думаете, им нужна правда? Им нужна власть, и милиционер у них на содержании.

Свобода - это совсем другое. Она не имеет к правде ни малейшего отношения. Свобода - это когда меня не раздражает замшелое вольнодумство соседа-пенсионера и мне не хочется доказать ему, что один генсек стоит другого. Свобода - это когда студент, сдавая мне экзамен, не старается угадать, на чьей я стороне в нынешней драке за правду. Свобода - это когда полное равнодушие к правде не наказуемо ни морально, ни материально. Свобода - это единственно возможная форма нормального общения между теми, кто сражен, как громом, откровениями Никиты Сергеевича, и теми, кто наслаждается своим полным согласием с Хайеком и Фукуямой.

Чтобы отхватить свой кусок правды и быстро обожраться ею, тревожно озираясь, вполне достаточно недели просвещения.

Чтобы обрести свободу, придется, вслед за всем миром, пережить долгий, скучный, пресный век просвещения. Только представьте: мелкий шрифт энциклопедий; сводящие с ума таблицы спряжений и склонений; казарменная тоска бесконечной гимназии; ненавистный мещанин, листающий толстую газету в поисках колонки биржевых новостей.

И чтобы воистину возжелать всего этого, нужно до предела изнемочь в пыльной, грязной, кровавой, героической драке за правду...".

И мне всегда казалось, что умный поэт Кибиров этот строй мыслей вполне разделял, и никакой "катастрофы", как и большинство из нас, не пережил. Неудобства адаптации к новым социально-экономическим реалиям испытали все, но никто ж не впадал по их поводу в мировоззренческий и духовный кризис.

Кроме некоторых "шестидесятников" и, оказывается, "примкнувшего к ним" Ермолина.

Право, хочется жалостливо вскричать: ребята, расслабьтесь! Ну сколько ж можно "жить одной жизнью со всей страной" и выдавать фразы типа "революция надежды потерпела поражение"! Поживите своей собственной жизнью, а главное - дайте своей собственной жизнью пожить другим. Впустите, наконец, в свое сознание простую мысль о том, что поэт может испытывать (или не испытывать) "духовный кризис" вне всякой зависимости от того, какой "режим" царит в России!

И - с другой стороны - не вешайте на все "поколение" свои личные проблемы: попробуйте пережить их интимно.





Поиск по РЖ
Приглашаем Вас принять участие в дискуссиях РЖ или высказать свое мнение о журнале в целом в "Книге отзывов"
© Русский Журнал. Перепечатка только по согласованию с редакцией. Подписывайтесь на регулярное получение материалов Русского Журнала по e-mail.
Пишите в Русский Журнал.

http://subscribe.ru/
E-mail: ask@subscribe.ru
Отписаться
Убрать рекламу
Рейтингуется SpyLog

В избранное