Отправляет email-рассылки с помощью сервиса Sendsay
  Все выпуски  

Книжные новости в Русском Журнале / Книга на завтра Круг чтения


Служба Рассылок Subscribe.Ru проекта Citycat.Ru
Русский Журнал. Круг чтения
Все дискуссии "Круга чтения"
Новости Электронных Библиотек


Илья Лепихов
Жить, чтобы бриться
Книга Н.Лугина (Ф.А.Степуна) "Из писем прапорщика-артиллериста" (Томск: Водолей, 2000) в литературно-художественном отношении

Федор Степун обладал блестящим стилистическим дарованием. Мало кто из его современников-публицистов, не говоря уже о коллегах-философах, столь остро чувствовал язык и столь бережно им распоряжался. Но стилистическое дарование и литературный талант не тождественны. Они находятся между собой в приблизительно таких же отношениях, как артикуляция речи и собственно речь. Можно превосходно произносить глубокое "а" или смычное "п" и притом городить совершенную околесицу.

"Письма..." Лугина√Степуна не дают читателю ни на секунду усомниться в том, насколько серьезным литературным талантом был наделен их автор. Никогда не многословный, всегда внимательный и аккуратный, где-то ироничный, где-то трагедийный - благо материал располагает к тому - повествователь ни на мгновение не изменяет мере. Там, где так легко увлечься фактурой, переживанием или словом, Степун последовательно движется вслед логике книги. Выходит немного, где-то полторы сотни страниц. Куприну с Короленко на пару сборников хватило бы.

Прапорщик Николай Федорович Лугин, офицер 12-й Сибирской артиллерийской бригады, некогда слушавший курсы философии в германских университетах, первое свое письмо отправляет из Иркутска, где перед отправкой на фронт формируется часть; последнее - из галицийского местечка, где он, к тому времени уже раненный, служит. Два с половиной года, разделившие письма, вместили в себя бои с австрийцами и немцами, смерть друзей, госпиталь, возвращение на фронт и - главное! - то, что можно было бы назвать "внутренней работой", если бы не вызывающая пошлость этого выражения. Первенство мысли над чувством, размышление над переживанием и составляет привлекательность книги.

Нельзя сказать, чтобы автор сознательно замыкался в себе, не особенно смотрел по сторонам или же сознательно уклонялся от фронтовых впечатлений. Уж в чем-чем, а в этом недостатка не ощущается. Но в том-то все и дело, что Степуна как любого философа, равно как всякого солдата, менее всего интересовали боевые действия. Иначе, наверное, и быть не могло.

Военный быт одуряюще прост. Он состоит не из будней боев, как кому-то может показаться, а попросту из будней. Лопата вместо винтовки, заготовка хвороста вместо дерзких вылазок - норма, а не исключения. Всего пару недель - и прекрасно артикулируемые слова вроде "неприятель", "рекогносцировка", "маневр" перестают что-либо означать. Война - не процесс, не состояние, а последовательность, раз из разу повторяющаяся последовательность действий: побудка, бритье, смотр караулов, чистка, ремонт - и так до отбоя. Что-то, к чему невозможно подобрать слов. Все сходится: и обостренный, какой-то металлический интерес к самому себе, и безразличие, и патетика, и чистка зубов, и усталость, и свежие подворотнички.

Если что-то и вправду интересует человека на войне, то это только он сам. Он сам и тот маленький мир, что в нем и вокруг: рождественские открытки от Мюра и Мерилиза, свежевыметенная землянка в четыре наката, овчинный полушубок на наблюдательном пункте да лицо в зеркале, с каждым днем делающееся все более незнакомым. Тисненый завиток крылышка херувимчика значит больше, чем розовато-белые разрывы неприятельской шрапнели.

Там, где писатель вылущивает чувства - страха ли, напряженной ли радости схватки, - непосредственный участник переживает быт, и за ним ему почти невозможно разглядеть ничего, кроме удивления от своего присутствия в нем. Но удивление, сколь бы глубинно-мужественно или же, напротив, назидательно-опустошенно оно ни было, попросту не в состоянии составить предмета постоянных размышлений и уж тем более - лечь в основу литературного произведения.

Для большинства коллег Степуна, из которых первым приходит на ум Ортега-и-Гассет, таким предметом служит сам факт выпадения из цивилизационной регулярности, каковой, согласно их логике, оставляет человека один на один с подлинным бытием. Все покровы сорваны, и вот, наконец... Поиском в Марсе Адама, в войне выступающей истины, собственно говоря, и занималась всемирная литература в течение последних ста пятидесяти лет. Начало было положено пожалуй что и Стендалем, но своим высшим воплощением позиция эта обязана "Севастопольским рассказам" Льва Толстого.

Всякий пишущий о войне, особенно по-русски, невольно обрекает себя на сопоставление с Толстым. В случае со Степуном, кажется, впору говорить о добровольном соотнесении. Случайности исключены. После Толстого русскому писателю стыдно быть артиллеристом. И вдесятеро стыднее русскому артиллеристу быть писателем. Столь видимая соотнесенность заглавия книги Степуна, судя по всему, должна свидетельствовать ровно об обратном. Об учете самой природы толстовского подхода к войне - и одновременно категорической оппозиции этому подходу. Письма Н.Лугина - это не реляции с фронта, это менее всего развернутое во времени введение в мир Человека-во-всей-своей-первозданной-наготе, это даже не вполне литературное произведение, - иначе какая непростительная самонадеянность! - а скорее публицистический, социальный документ, свидетельство о настроениях, царящих в непосредственной близости от передовой.

Последнее соображение видоизменяет и самый род художественности. Будучи публицистом, то есть скорее терапевтом, а не хирургом-беллетристом, автор последовательно избегает картин смерти, и потому те немногие эпизоды, где она напоминает о себе, производят чрезвычайно сильное впечатление: немца, служившего в русской армии, отпевает на немецком языке немецкий пастор, русского отпевают, слава те, на русском, и за спиной священника солдаты забивают конфискованную у местного населения скотину. Смертельно раненного офицера везет санитарная двуколка, а его недавние товарищи, не сговариваясь, вспоминают: "Бледен, недвижим, / Страдая раной, Карл явился..." Оперетта, и только...

До чего это не похоже на Толстого. В Севастополе тоже отыскивалось место для всего: героизма, страха, аристократического жеманства. Но заданность поведения толстовских персонажей оправдывалась и автором, вознамерившимся нарисовать истинного человека в условиях истинной действительности, и тогдашним читателем, тотально приуготовленным к столь необходимому для Толстого "героическому" восприятию севастопольской обороны.

Степуну в этом отношении куда тяжелее. Вменяемый патриотически настроенный читатель отошел в небытие, да и самому автору война представляется чем угодно: теургическим действом, кровавой драмой, бессмысленным замесом грязи - и только в последнюю очередь предметом блестящей беллетристики или патриотическим подвигом. В отличие от Праскухина и Михайлова, героев "Севастополя в мае", Лугин и его сослуживцы куда менее возвышенны в помыслах и вместе с тем куда менее обращены к реальности войны. Перемещение сознания героев от идеи войны к самой войне, от представления - к его воплощению, столь дорогое сердцу Толстого, в "Письмах прапорщика-артиллериста" замещается движением в противоположную сторону. Австрийцы снуют туда и сюда, как статисты в спектаклях Мейерхольда; на позиции прапорщик читает солдатам не псалтирь или "Русское слово", а новомодные "Ночные часы" Блока; даже самый русский солдат, эта, по выражению одного из русских генералов, "святая серая скотинка", рисуетс! я Степуном без тени умиления. Ничего подобного в "Войне и мире", "Набеге" и даже в "Хаджи-Мурате" и представить себе нельзя.

Блок в Галиции - прямо-таки интеллектуально-полевой блокбастер! Наталкиваясь на такие яркие детали, читатель может недоверчиво скривиться. Где правда, где рисовка - не разобрать. Вот в полузабытьи Лугин припоминает Лермонтова: "И счастье я готов постигнуть на земле, / И в небесах я вижу Бога..." - и через мгновение отдает приказание: "Направить все орудия по цели # 2, выставить караулы... прикрытию высылать дозоры к логу на 622", - полноте, да так ли все это на самом деле? Цифры-то сомнения не вызывают, как не вызывает сомнения и Лермонтов, - взятые порознь. Да и к их сочетанию мы уже попривыкли. Писал ведь все тот же Блок: "Пальнем-ка пулей в Святую Русь", - года через два три после того, как его стихи читали на позициях во фронтовой Галиции.

Но в этом сочетании есть что-то глубоко нездоровое, нечто не могущее не вызвать недоверия - нет, не к Блоку или Степуну, а к эпохе в целом - даже у самого поверхностного читателя. Как удивительно неуместны офицерские разговоры: неизменно на "вы", вовсе без сквернословия и даже, кажется, ведущиеся о Достоевском и Метерлинке. Их понятное пристрастие к "своему" и должная мера безразличия ко всему остальному наводит на странные мысли. Безукоризненно исполняющие долг, они не то что не офицеры, они даже будто бы не военные. Фронт для них - нечто вроде командировки, и война не испытание, не служба, не ссылка, не бегство. Но тогда что же?

Война для сослуживцев Лугина ничто, не смерть, а именно ничто, не могу точнее объясниться. Смерть все же обычно полагается некоторой определенностью: тлением, распадом ткани, забвением, наконец. А в ничто нет ни направления, ни длительности, это Бытие/Небытие, его чистый модуль: представление о прерываемости человеческой жизни и только:

"Сегодня я пил шампанское, встречая Новый год...

А завтра меня, быть может, убьют!..

Сегодня я выиграл две тысячи рублей...

А завтра меня, быть может, убьют!..

Сегодня мне отдалась сестра милосердия...

А завтра меня, быть может, убьют!.."

Прощай, оружие, или По ком звонит колокол. Привычная, ни на йоту не изменившаяся действительность пересекается со смертью, и не происходит ничего: вместо ожидаемых вакхических песен или погребальных гимнов из граммофона звучит французская шансонетка. Кто привык метать банк - метает, кто предпочитал картам женщин - продолжает предпочитать. Ну а кому по сердцу стишки... Не изменяется ничего.

Лермонтов и Гауптман внутри ничто производят удивительное впечатление. По идее, по представлению, по литературной традиции, наконец, эти люди выставлены лицом к истине, но, подобно пещерным жителям Платона, видящим только тени, которые отбрасывают предметы, они жмурятся, морщат лоб и отворачиваются от света. Фронт если что-то и дарует им, то секундное отрезвление.

Лугин, отлучаясь из госпиталя на посиделки московских любомудров, с простодушной иронией сообщает своим фронтовым корреспондентам: "Я узнал главную причину нашей войны с немцами... Она заключается в том, что Лютер отверг культ Богоматери, на что, конечно, нельзя возражать указанием, что половина Германии католична; Х. видит причину в том, что Гретхен не замолила греха Фауста. Наши сибиряки... спасают таким образом душу Фауста".

Растерянность? Глупость? Догматизм? Иррациональный характер события войны заставляет современников Лугина, да и его самого искать хоть бы и приблизительные объяснения того, что происходит. Но ответа нет, и едва ли он вообще существует. Есть только иллюзия ответа: "Я всегда утверждал, что понимание есть по сути отождествление. Война есть безумие, смерть и разрушение, потому она может быть действительно понятна лишь окончательно разрушенным душевно или телесно - сумасшедшим и мертвецам".

Правду войны невозможно отыскать ни внутри, ни вовне, она нигде и всюду. Нигде - ибо никакого Адама, подымающегося ветхозаветного человека, гаубичный обстрел или газовая атака воспроизвести не в состоянии. Всюду - поскольку война и вправду предоставляет повод для встречи с Бытием. Бесстрашие, мудрость, полковое братство - это все пустое, ерунда для романистов. Одиночество - вот ключевое слово.

Главное преимущество войны состоит в том, что она ослабляет или отменяет вовсе силу мнения тех самых воспитанных людей, что квартируют в траншее справа и слева от тебя. Окопный индивидуализм есть прежде всего опыт самоотождествления, утверждения себя в действительности не посредством привычного отражения в других и последующего мучительного собирания воедино дробящихся сколков, но самостояние перед лицом закона, в отношении которого оказываются равными все. Не смерти, как можно было бы предположить, но жизни, очищенной от посторонних представлений о ней, силе вещей, поводе и причине существования. Жить, чтобы просыпаться, жить, чтобы чистить зубы, жить, чтобы жить - возможно, это и есть самая главная тайна бытия, которую не познал Фауст, которую не одолели Блок и Стриндберг, которую так легко растерял век девятнадцатый и которую с таким трудом обретало двадцатое столетие.

Обретало, чтобы вновь потерять.





Поиск по РЖ
Приглашаем Вас принять участие в дискуссиях РЖ или высказать свое мнение о журнале в целом в "Книге отзывов"
© Русский Журнал. Перепечатка только по согласованию с редакцией. Подписывайтесь на регулярное получение материалов Русского Журнала по e-mail.
Пишите в Русский Журнал.

http://subscribe.ru/
E-mail: ask@subscribe.ru

В избранное